Взяв из-под койки скамеечку, Ивлев сел перед шкапом и вынул папиросы, незаметно оглядывая и запоминая комнату.
— Вы курите? — спросил он молодого человека, стоявшего над ним.
Тот опять покраснел.
— Курю, — пробормотал он и попытался улыбнуться. — То есть не то что курю, скорее балуюсь... А впрочем, позвольте, очень благодарен вам.
И неловко взяв папиросу, закурил дрожащими руками, отошел к подоконнику и сел на него, загораживая желтый свет зари.
— А это что? — спросил Ивлев, наклоняясь к средней полке, на которой лежала только одна очень маленькая книжечка, похожая на молитвенник, и стояла шкатулка, углы которой были обделаны в серебро, потемневшее от времени.
— Это так... В этой шкатулке ожерелье покойной матушки, запнувшись, но стараясь говорить небрежно, ответил молодой человек.
— Можно взглянуть?
— Пожалуйста... хотя оно ведь очень простое...вам не может быть интересно...
И, открыв шкатулку, Ивлев увидел заношенный шнурок, снизку дешевеньких голубьте шариков, похожих на каменные. И такое волнение овладело им при взгляде на эти шарики, некогда лежавшие на шее той, которой суждено было быть столь любимой и чей смутный образ уже не мог нс быть прекрасным, что зарябило в глазах от сердцебиения. Насмотревшись, Ивлев осторожно поставил шкатулку на место; потом взялся за книжечку. Это была крохотная, прелестно изданная сто лет тому назад «Грамматика любви, или искусство любить и быть взаимно любимым».
«Эту книжку я, к сожалению, не могу продать, — с трудом проговорил молодой человек. — Она очень дорогая... они даже под подушку ее себе клали...
— Но, может быть, вы изволите хоть посмотреть ее? — сказал Ивлев.
— Пожалуйста, — прошептал молодой человек.
И, превозмогая неловкость, смутно томясь его пристальным взглядом, Ивлев стал медленно перелистывать «Грамматику любви». Она вся делилась на маленькие главы: О красоте, о сердце, об уме, о знаках любовных, о нападении и защищении, о размолвке и примирении, о любви платонической... Каждая глава состояла из коротеньких, изящных, порою очень тонких сентенций, и некоторые из них были деликатно отмечены пером, красными чернилами. — «Любовь не есть простая эпизода в нашей жизни, — читал Ивлев. — Разум наш противоречит сердцу и не убеждает оного. — Женщины никогда не бывают так сильны, как когда они вооружаются слабостью. — Женщину мы обожаем за то, что она владычествует над нашей мечтой идеальной. — Тщеславие выбирает, истинная любовь не выбирает. Женщина прекрасная должна занимать вторую ступень; первая принадлежит женщине милой. Сия-то делается владычицей нашего сердца: прежде нежели мы отдадим о ней отчет сами себе, сердце наше делается невольником любви навеки...» Затем шло изъяснение языка цветов, и опять кое-что было отмечено: Дикий мак — печаль. Вересклед — твоя прелесть запечатлена в моем сердце. Могильница сладостные воспоминания. Печальный гераний — меланхолия. Полынь — вечная горесть... А на чистой страничке в самом конце было мелко, бисерно написано теми же красными чернилами четверостишие. Молодой человек вытянул шею, заглядывая в «Грамматику любви», и сказал с деланной усмешкой: — Это они сами сочинили...
Через полчаса Ивлев с облегчением простился с ним. Из всех книг он за дорогую цену купил только эту книжечку. Мутно-золотая заря блекла в облаках за полями, желто отсвечивала в лужах, мокро и зелено было в полях. Малый не спешил, но Ивлев не понукал его. Малый рассказывал, что та женщина, которая давеча гнала по лопухам индюшек, жена дьякона, что молодой Хвощинский живет с нею. Ивлев не слушал. Он все думал о Лушке, о ее ожерелье, которое оставило в нем чувство сложное, похожее на то, какое испытал он когда-то в одном итальянском городке при взгляде на реликвии одной святой. «Вошла она навсегда в мою жизнь! — подумал он. И вынув из кармана «Грамматику любви», медленно перечитал при свете зари стихи, написанные на ее последней странице:
Тебе сердца любивших скажут:
«В преданьях сладостных живи!»
И внукам, правнукам покажут
Сию Грамматику любви.
Да, я люблю средь залы позлащенной
На шумный пир задумчиво смотреть
И в праздничной толпе принаряженной
Сквозь маску лиц во глубь сердец глядеть;
И мыслию, догадкой проясненной,
Их тайнами, их мыслью овладеть,
Разузнавать их страсть, их цель, их волю,
Их грустную иль радостную долю.
Люблю, хочу, умею понимать
Живой душой чужую жизнь и душу;
И хоть могу я многих разгадать,
Личины их и роли не нарушу!
Они пришли, чтоб ловко роль сыграть, —
Пускай себе! На них я не обрушу
Вниманья беспощадной суеты,
Ни любопытства праздной пустоты!
Они пришли — пред светом, их владыкой,
Противником и вместе судией —
Свершить мудреный подвиг и великой
(Иные, может быть, последний свой!).
Страданью их здесь тесно, душно, дико,
Простора нет в толпе душе больной,
Но тайный ад их скрыт под принужденьем,
Но лица их сияют наслажденьем.
И свет на них глядит: они должны,
Как на смотру военном рядовые,
В своей броне стальной закалены,
Ему предстать, блестящие, живые,
Веселые... Улыбки ведь даны,
Чтоб ими скрыть мученья роковые!..
Они должны, чтоб свету угодить,
Устав его приличия хранить.