И в своем нечестии они полагают, что подражают великой тайне земледелия, вечному обороту, проходимому растением, когда зерно родит другое.
Связи не столь чудовищные (между братьями и сестрами), имевшие место на Востоке и у греков, обычно были холодны и чрезвычайно малоплодородны. Весьма мудро они были оставлены, и к ним мог снова привести только дух возмущения, когда стесненным, не имеющими никаких разумных оснований строгостями людям оставалось только очертя голову броситься в противоположную крайность.
Так противоестественные законы порождают и противоестественные нравы.
Жестокие, проклятые времена! Времена, зачавшие отчаяние
Мы заговорились, а между тем почти рассвело. Вот-вот наступит час, обращающий всех духов в бегство.
Ведьма чувствует, как вянут на ее челе печальные цветы. Наступает конец ее царствованию, может быть конец всей ее жизни Что если ее застанет здесь день?
Во что превратить ей Сатану? В пламя? В пепел? Ничего лучшего ему и не надо. Он, лукавый, прекрасно знает, что, для того чтобы жить, вновь возродиться, есть одно средство умереть.
Может ли умереть он, обладающий могуществом вызывать мертвых, доставляющий всем плачущим единственную радость здесь на земле возвращение угасшей любви, драгоценных грез? Нет, конечно, он должен жить.
Может ли умереть он, могущественный дух, который, видя, что все творение проклято, природа повергнута во прах, что церковь, точно какого-нибудь нечистоплотного ребенка, отталкивает ее от себя, подобрал ее и вскормил своей грудью? Нет, конечно, этого не может случиться.
Может ли умереть он, единственный врачеватель средних веков, изобиловавших болезнями, он, спасающий людей ядами и говорящий им: Да ну же, живи, неразумный!
А так как он уверен, что будет жить, то он весельчак и умирает в свое удовольствие. Проделывая фокус над самим собой, он ловко сжигает свою прекрасную козлиную шкуру, а сам исчезает в огне и в пламене рассвета.
Ну а она, создавшая сатану, создавшая все добро и зло, покровительствующая стольким вещам любви, самопожертвованию, преступлению, что станется с ней? Вот она опять среди печальной пустыни.
И она вовсе не кажется страшилищем для всех. Сколько благословений посылается ей. Не один мужчина находил ее прекрасной, не один променял бы свое место в раю на близость с ней. Но кругом ее все же бездна. Ею слишком восхищаются и слишком боятся этой всемогущей Медеи с прекрасными, глубокими глазами, роскошным покрывалом черных волос, скрывающим ее тело.
Одна навсегда! Навсегда без любви! Кто достался на ее долю? Никого, кроме только что исчезнувшего духа.
Ну, Сатана, пойдем, мой милый, вместе Мне тоже хочется поскорее туда вниз. Мне больше нравится ад. Прощай мир!
Ты, которая первая создала и разыграла эту драму, недолго пережила ее. Послушный Сатана приготовил ей громадного черного коня, выбрасывающего пламя из глаз и из ноздрей. Одним взмахом вскочила она на него.
Все провожали ее глазами. И напуганные, добродушные люди говорили: «Что с ней будет?»
Уносясь, ведьма, разразилась взрывом ужасного смеха и исчезла, как стрела. Очень хотелось бы знать, но никто не угадал, что стало с несчастной.
Петра можно назвать народным явлением настолько, насколько он выражал в себе стремление народа обновиться; дать более простору жизни — но только до сих пор он и был народен. Выражаясь точней, одна идея Петра была народна. Но Петр как факт был в высшей степени антинароден Во-первых, он изменил народному духу в деспотизме своих реформаторских приемов, сделав дело преобразования не делом всего народа, а делом своего только произвола. Деспотизм вовсе не в духе русского народа. Он слишком миролюбив и любит добиваться своих целей путем мира, постепенно. А у Петра пылали костры и воздвигались эшафоты для людей, не сочувствовавших его преобразованиям То самое, что реформа главным образом обращена была на внешность, было уже изменою народному духу. Русский народ не любит гоняться за внешностью: он больше всего ценит дух, мысль, суть дела. А преобразование было таково, что простиралось на его одежду, бороду и т.д. Народ и отрекся от своих доброжелателей — реформаторов, не потому, конечно, что любил бороду, гонялся за одеждой, а потому, что такой преобразовательный прием был далеко не в его духе. И чем сильнее было на него посягательство сверху, тем сильнее от сплачивался, сжимался. Борода и одежда сделались чем-то вроде лозунга. Может быть, именно под влиянием подобных обстоятельств и сложилась в нашем мужике такая неподатливая, упорная, твердая натура...
Народ не мог видеть окончательной цели реформы, да вряд ли кто-нибудь понимал ее даже из тех, кто пошел за Петром, даже из так называемых «Птенцов гнезда Петрова»; они пошли за преобразователем слепо и помогали власти для своих выгод. Если не все, то почти так. Где же было тогда народу угадать, куда ведут его? До него и теперь-то достигла только одна грязная струя цивилизации. Конечно, невозможно, чтобы хоть что-нибудь не прошло в народ живо и плодотворно, хоть бессознательно, хоть только в возможности. Но то , что было в реформе нерусского, фальшивого, ошибочного, то народ угадал разом, с первого взгляда, одним чутьем своим, и так как повторяем не мог видеть хорошей, здоровой стороны ее, то весь, одним разом от нее отшатнулся. И как стойко и спокойно он умел сохранить себя, как умел умирать за то, что считал правдой!